1.

    Потом слой сравнительно спокойной жизни начал истончаться, прохудились декорации, проступила реальность, к которой я привык с детства, готовый к постоянным поражениям, рваным ранам, голому багровому мясу на голенях.
    В самом начале я увидел странный сон, в нем была Лида.
    Я редко теперь вспоминал о ней. Иногда представлял себе, как она живет, вышла замуж, у нее дети, и что она забыла обо мне. Как-то вспомнил - мы ели картошку с соленым огурцом, у нее смешно оттопыривались щеки, глаза круглые от удовольствия, она любила поесть… Как сидим на скамейке перед химическим корпусом, она там готовилась к экзаменам в пустой аудитории, а я ей мешал. Как встретились в темном зале, уже начался фильм, мы с Борисом пробирались на первый ряд, который любили, и вижу - сидит, а рядом этот хмырь, лейтенантик, белесая сволочь… Она неловко ухмыльнулась и все, мы были в ссоре. Потом мирились, она пришла, наклонила голову, я увидел ровный проборчик… светлые волосы, мягкие, не очень густые…
    Этот сон был особенный. Я стоял у окна и смотрел как она бежит за трамваем. На повороте вагончик замедлил ход, она схватилась за поручни - и повисла, ее отнесло назад и прижало к корпусу. Надо прыгать, ей не подтянуться!.. Она не прыгает, так и висит, и смотрит в мою сторону, будто знает, что я вижу ее… а я стою, напряжен, и ничего сделать невозможно… Потом она упала, дальше не помню…
    С этих дней и началось трудное время для меня..

    2.

    Первым случаем была ссора с Генрихом. Я забыл сказать, что слыл хорошим переводчиком, но никому не говорил, что пишу прозу. Вышли две книги рассказов, повесть, но под псевдонимами, иногда я слышал, как знакомые упоминали о них, некоторые с одобрением, многие с непониманием или даже с озлоблением. Наверное, потому, что я писал о простых вещах редкими простыми словами. Я всегда считал, что надо писать прозрачно даже о сложности, находить точные слова. Все написанное должно легко читаться и даже петься, не стоит загромождать людям дорогу к глубине своими придумками.. Меня же окружали люди из науки, они были образованны, знали много всякой всячины, но сами ни слова своего не сказали. В науке можно прожить всю жизнь и не сказать ни единого своего слова, так много всего здесь можно повторять и проверять. Научная истина часто требует повторных доказательств и прояснения нужных деталей. В том, что я делал, не было доказательств; если вопрос о них возникал, то все здание рушилось - это литература. Или есть доверие к твоему вранью или его нет. У людей науки простота и искренность вызывали оторопь, рассказы казались или хитрым ребусом или выдумкой идиота. Не все были такими, но большинство. Они всю жизнь искали истину за сложностью и обычно не находили, такая находка в механизмах мира случается редко и требует особого таланта и везения. Кроме того, они стремились быть современными в своих взглядах на искусство, ведь быть современным в науке насущная необходимость, оспаривать которую невозможно - то, что доказано вчера, никто повторять не станет. И потому в моих простых рассказиках они искали подвох, игру, спрятанные в кустах рожицы, тайные смыслы… Ажурные легкие построения оставались незамеченными, тайных смыслов они не находили, это раздражало и отталкивало.
    Генрих, оказывается, тоже был из этих, хотя с виду казался понимающим. Но я это понял довольно поздно.

    3.

    Однажды, придя ко мне, а он это делал исключительно редко, ходил к нему я, он увидел на столе книжку стихов одного довольно известного литератора, почти машинально взял ее и стал смотреть. Я не беспокоился - книга и книга, что такого. И забыл про дарственную надпись, в ней упоминалась одна из моих книг. Смешно сказать, даже в такой малости я не сумел избежать разоблачения, мне не прощалась любая оплошность. Иногда казалось, кто-то пристально следит за каждым моим неуклюжим шагом, чтобы тут же наказать. Какая подлая мелочность! Позже, здраво поразмыслив, я обычно смеялся над своей подозрительностью - надо же, увидел в хаосе причин враждебный замысел…
    Генрих был поражен, он допытывался, я должен был объясниться. Он не обрадовался за меня, после этого наши отношения пошатнулись. Ему, оказывается, надо было, чтобы я был несчастным неудачником-филологом, со своими графоманскими переводиками, а он передо мной процветающий, умный и богатый ученый. Теперь выяснилось, что я довольно известен среди профессионалов, считаюсь хорошим прозаиком и при этом скрываюсь.
    Почему-то нежелание выставлять себя напоказ вызывает особое недоверие и раздражение, писать, оказывается, мало, надо еще показывать себя. У меня к этому свое отношение. Литература уводила меня от ничтожного тела, от боли, страха и хватания за стены, от пристального внимания ко всему, что может служить подставкой для ног. Поэтому судьба книги и каждого рассказа была для меня отдельной историей; я стремился отбросить их от себя подальше, чтобы спасти, как тонущий моряк выбрасывает за борт бутылки с записками. Книга, как зверь или ребенок, нуждается в заботе и первом толчке, иначе пропадет или сто лет будет ждать нужного человека. Раньше, бывало, дожидалась, а теперь бесполезно - вовсе пропадет. Мир безумен и попирает ногами тех, кому не удалось выползти из-под песка. Поэтому я стремился, чтобы книгу прочитало хотя бы несколько понимающих людей. Несколько таких дороже тысяч и миллионов, ставящих крестики в своем образовании. Книга должна попасть в сообщество людей, которым она не безразлична, тогда она может выжить. И я давал читать свои книги разным интересным и знающим людям, а на собственную славу или известность не рассчитывал. Может, слава помогла бы рассказам, но обойдутся, как домашние звери в бедной семье - едят то, что и хозяева.
    А я сам… не ждать ничего и не просить, с этими правилами я всегда жил, так учила меня мать. А третье правило самое главное - НЕ БОЙСЯ.
    НЕ ЖДИ. НЕ БОЙСЯ, НЕ ПРОСИ.
    Да, так вот, Генрих как-то напрягся и обиделся на меня за то, что я не такой, какой ему нужен был. Но это только начало, ссоры еще не было, просто я стал немного реже появляться у него. А он не забывал каждый раз колко шутить по поводу моих простых историй, говоря:
    - Ну, зачем ты вытаскиваешь всякую незначительную мелочь на обозрение всем.
    Не вытаскивать же мне свои ноги… Но он был прав в одном - действительно, до Бердяева с его рассуждениями о свободе мне было далеко.

    4.

    Второй случай привел к окончательному разрыву, причем я проявил себя не с лучшей стороны. Мы иногда ходили с ним в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых: я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней. Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.
    Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо - боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного.
    Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым ярко-желтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе. Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:
    Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.
    Он бы на это наверняка возразил:
    - Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.
    А я ему:
    - Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом - сдайся или навстречу, на лезвие, напролом… Или еще - "жизнь или смерть…" Или - "сто лет воняй в своем кресле или учись, работай, живи на всю катушку…" И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.
    Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась. Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи… Ненавижу. Еще бы я сказал… А он бы ответил…
    Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит… и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова… Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.